…го, то психологического плана. Логос Этоса опровергает бытовую логику очевидного, будучи более адекватен сфере идеального, психической реальности. (Ср. прецедентную фиксацию объекта на ментальной карте пространства духовности – невидимые миру слезы). ‘Не хотел видеть’ ‘слепой чиновник’ – потому и ‘не видел’.

Моделирование процессов восприятия и когниции в рамках ментального пространства официолекта осуществляется через вербальную манифестацию тезаурусных фреймов, актуализированных ущербным прагматиконом языковой личности представителя власти. Фразеологемы и паремии типа испытание властью, власть портит человека и т.п. фиксируют результаты безошибочно проводимой народным языковым сознанием ‘этосной диагностики’, закрепленной на пересечении концептуальных полей власть / человек. В геометрической прогрессии эта тенденция воплотилась в принудительном ментальном пространстве советского официолекта, деформируя структуру языковой личности его убежденных носителей.

Приведенные текстовые фрагменты отражают специфику функционирования советского языкового сознания в двух плоскостях советского ментального пространства, формируемых официолектом и реалиолектом. Они образуют лингвориторическую парадигматику русского советского дискурса и вступают в сложные синтагматические отношения как в чистом виде, так и в в рамках публиолекта как маргинальной области публицистики. Так, например, анализ образцово советской речи И.В. Сталина по поводу киноповести А.П. Довженко «Украина в огне» позволяет вскрыть особенности инвентивно-элокутивной координации и диспозитивного каркаса как его идиодискурса, так и советского официолекта, который он олицетворяет. Это также уникальная экспликация механизмов осуществления лингвориторико-герменевтического круга, затромбированного идеологемами пролетарского интернационализма и классовой борьбы, с одной стороны, и ослепшего от горя патриотизма, переходящего моментами в национализм, с другой. Анализ речи Сталина выявил также типичные модели дискурс-синтагматики, типичные для советского официолекта и носящие достаточно универсальный характер, что показал и анализ перестроечной публицистики.

Истинной риторикой, ее ‘этосным императивом’, обусловленным прагматической конвенцией – ‘единство слов, убеждений и дел’ (Н.Д.Арутюнова), подразумевается, что в основе публичного высказывания лежит правда, т.е. истинная информация о событиях, действительно имевших место. Как пишет О.Розеншток-Хюсси, если солдат рапортует о взятии крепости, которая на самом деле не взята, это уже не речь в полном смысле слова [Розеншток-Хюсси 1994].

При чтении дневников писателей, советской интеллигенции (В.И.Вернадского, А.Г.Манькова и др.), которые велись в эпоху Великой Отечественной, прежде всего фиксирует на себе внимание альтернативное устоявшемуся официальному представлению о данном периоде сигнификативное, денотативное и коннотативное структурирование референтного содержания, так что во многом мы получаем ментальную альтернативу, если перефразировать высказывание А.Фадеева: публицистика (литература вообще) окутывала Великую Отечественную войну покрывалом осмысления. Дневники как автокоммуникация, осуществляемая в модусе предельной искренности, без оглядки на цензуру и соответственно при отключении ‘тормозов самоцензуры’, представляют на этом фоне альтернативное осмысление в зачастую противоположном официально разрешенному для печати того времени модусе. Вторая отличительная их особенность – частотность использования концептов истина, правда / ложь, употребляемых в иных контекстах, нежели в обнародованных в годы войны статьях.

Очевидно, это не случайно, т.к. для писателя как профессиональной языковой личности, чье оружие в борьбе с врагом – слово, особенно необходимо в годы апокалиптических испытаний говорить своему народу то, что он думает, то, как он видит, слышит, ощущает, понимает реальность. Инвентивно-парадигматический механизм реализации лингвориторической компетенции функционирует, оперируя фреймами, картинами, сценариями, получаемыми преимущественно по интенциональному каналу; вербализация осуществляется на словесно-понятийном уровне конкретно-образного мышления, правополушарно.

Конфликт идиостилей и официального дискурса приводит к неразрешимому противоречию, которое начинается и заканчивается в пункте ‘правда как адекватная вербализация референта’. Языковая личность воспринимает факты, события действительности, мотивационно-тезаусно-вербальная база данных актуализирует в ассоциативно-вербальной сети необходимое слово, соответствующее сфокусировавшимся в понятие (концепт) впечатлениям о реальной действительности, однако на стадии элокутивного наполнения инвентивно-диспозитивного каркаса мыслеречевой деятельности языковой личности блокируется – в сфере официальной публичной речи, литературного творчества. Естественная мыслеречевая деятельность реализуется только в коммуникативной ситуации неофициального общения.

Автократия порождает массу профессиональных языковых личностей с этосно-мотивационными характеристиками низкого уровня, так что даже при искреннем желании власть предержащие уже не могут получить правдивой информации о действительности. Происходит своего рода рекурсия лжи, когда система начинает саморазвиваться по собственным внутренним законам, выходя из-под контроля своих творцов и охранителей. Характерна в этом плане запись А. Довженко:

12.7.42. Что более всего раздражает меня в нашей войне – это пошлый лакированный тон наших газетных статей. Если бы я был бойцом непосредственно с автоматом, я плевался бы, читая в течение такого длительного времени эту газетную бодренькую панегирическую окрошку или однообразные бездарные серенькие очерки без единого намека на обобщение, на раскрытие силы и красоты героики. Это холодная, наглая бухгалтерия газетных паршивцев, которым, по сути говоря, в большой мере нет дела до того, что народ страдает, мучится, гибнет. Они не знают народа и не любят его. Некультурные и душевно убогие, бездуховные и бессердечные, они пользуются своим положением журналистов и пишут односторонние сусальные россказни, как писали до войны о соцстроительстве, обманывая наше правительство, которое, безусловно, не может всего видеть. Я нигде не читал еще не одной критической статьи ни о беспорядках, ни о дураках, а их хоть пруд пруди, о неумении эвакуировать, о неумении правильно ориентировать народ и т.п. Все наши недостатки, все болячки не разоблачаются, лакируются, и это раздражает наших бойцов и злит их, как бы честно и добросовестно не относились они к войне».

Один из видов этосных ограничений советского дискурса – невозможность официально вербализовать свой опыт восприятия действительности во всей полноте. Спецификой тоталитарного государственного устройства (вспомним в связи с этим ведение дневника героями Оруэлла) является своеобразное ‘раздвоение’ языковой личности на автора и цензора, (о ‘включении’ самоцензуры при написании писем с фронта свидетельствовали опрошенные нами ветераны) при котором она сама четко разграничивает свою, в том числе потенциальную, планируемую мыслеречевую деятельность на допустимую и запрещаемую официолектом. О.Берггольц: О Хамармере напишу во весь голос и не дам портить. Видимо, на этом мои отношения с радио кончатся.

В автократическом обществе адресат дифференцируется для литературной личности: представители народа и системы воспринимаются ею как антагонисты. Непосредственно после описания горячей реакции рабочих на ее выступление О.Берггольц пишет:

Сегодня был вечер в клубе НКВД. Читала «Февральский дневник» – очень хлопали, так что пришлось еще прочитать «Письма на Каму», – тоже хорошо приняли. Что же, среди них тоже, наверное, есть люди, а в общем, какие они хамы, какими ‘хозяевами жизни’ держаться, – просто противно. Но к этому надо относиться спокойнее.

Концепт правда выступает для этически ответственной литературной личности краеугольным камнем, точкой отсчета истинной коммуникации. Страстная тоска по правдивому, честному, этосно полноценному слову лейтмотивом проходит в военных дневниках писателей. О.Берггольц:

1.3.42. О Ленинграде все скрывалось, о нем не знали правды так же, как об ежовской тюрьме. Я рассказывала им (москвичам) о нем, как когда-то говорила о тюрьме, – неудержимо, с тупым, посторонним удивлением. До меня это делал Тихонов.

Отметим специфические речевые эмоции языковой личности, вербализующей официально запрещенный, точнее, просто не существующий референт. Коррелятом правды как философско-этической категории является ее вербальный эквивалент, ‘лингвистический минимум’ – Слово. В концепции единой информационной базы А.А.Залевской слово выступает как средство доступа к продуктам переработки опыта индивида – перцептивного, когнитивного, аффективного, вербального и невербального, увязанного в единую систему, позволяющую оперировать этим опытом на разных уровнях осознаваемости с привлечением широкого круга ‘выводных знаний’ под обязательный аккомпанемент эмоционально-оценочных переживаний [Залевская 1991 и др.]. Средством сокрытия правды в ментальном пространстве официолекта выступает, в частности, ‘минус-прием’ – искусственное изъятие из активного обращения неугодного слова и, соответственно, – понятия. Запрет лексемы в ‘грамматике идеологии’ может быть обусловлен наличием: а) неугодного действительного референта; б) альтернативного идеологического псевдореферента. Образовавшаяся в лингвориторической картине мира, в ее логосной ипостаси лакуна потребителя официальной информации затягивается флером лжи; невозможно обмануть только очевидцев. Отличительная черта советского реалиолекта – превалирование ‘естественных’ доводов ‘к очевидному’, когда субъект речи сам наблюдал, видел, ощущал предмет речи. Из дневника О.Берггольц:

«Теперь запрещено слово ‘дистрофия’, – смерть происходит от других причин, но не от голода! О подлецы, подлецы! (...) Смерть бушует в городе. Он уже начинает пахнуть, как труп. (...) Трупы лежат штабелями, в конце Мойки целые переулки и улицы из штабелей трупов. Между этими штабелями ездят грузовики с трупами же, ездят прямо по свалившимся сверху мертвецам, и кости их хрустят под колесами грузовиков.

В то же время Жданов присылает сюда (в Москву – А.В.) телеграмму с требованием – прекратить посылку индивидуальных подарков организациями в Ленинград. Это, мол, ‘вызывает нехорошие политические последствия’. На основании этой идиотской телеграммы мы почти ничего не могли достать для радиокомитета

Правда жизни попирается правдой теории, над человеком торжествует идеократия, над действительностью – миф. Правильное слово, соответствующее логосу достаточно ограниченной идеологии, оплачивается человеческими жизнями.

Холеный чиновник, явно тяготясь моим присутствием, говорил вонючие прописные истины, что «ленинградцы сами возражают против этих посылок» (это Жданов – ‘ленинградцы’!).

Лексема голод и ее профессиональный синоним дистрофия, изъятые из речевого обращения, создают зияющую брешь в официальной картине мира. Из коллективной ассоциативно-вербальной сети на определенный период исключаются слово, соответствующие фреймы и картины, искусственно сужается коллективный тезаурус. Инвенция публичной речи становится невозможной для этически ответственной литературной личности, которая уже не может вербализовать действительность, воспринимаемую органами чувств. Таким образом, мы наблюдаем своеобразную отрицательную инвентивно-элокутивную координацию.

Возможность публичного функционирования слова, адекватного действительному референту, зависит, по мнению литературной личности, от кардинальных перемен в самой тоталитарной системе, фактически от ее демонтажа:

А для слова – правдивого слова о Ленинграде – еще, видимо, не пришло время... Придет ли оно вообще? Будем надеяться.

О. Берггольц передает следующий диалог со знакомым журналистом:

Как ты думаешь, изменится ли что-нибудь после войны? – спросила я его.

Месяца два-три назад думал, что изменится, а теперь, приехав в Москву, вижу, что нет...

Вот и у меня такое же чувство! Оно появилось после того, как я убедилась, что правды о Ленинграде говорить нельзя (ценою наших смертей – и то не можем мы добиться правды!).

Лживость советского официоза как его конститутивное свойство узурпирует даже такие абсолютные мерила человеческого существования, как жизнь и смерть – внелингвистические и надполитические категории. Произвол системы, властей предержащих усматривается литературной личностью прежде всего в узурпировании Этоса мыслеречевой деятельности, запрете на правдивое слово, блокирующем адекватную работу инвентивно-парадигматического механизма реализации лингвориторической компетенции. Правда ощущается условием нормального существования совокупной языковой личности этносоциума, критерием социального здоровья.

Мотивационный уровень литературной личности, на котором рождается творческая интенция, также может быть временно парализован в моменты обострения ее конфронтации с системой:

2.04.42. Хотела писать для радио о Хамармере и стихи о себе для «Правды» – и после письма отца ничего не могу, – отрава заливает, со дна души поднялись все пузыри, все обиды. Черт знает что, преследуют с самой юности – и меня, и друзей, и близких, да за что же, доколе же…

Как пишет П. Серио в уже цитировавшейся работе «О языке власти: критический анализ», исследования М. Пеше показали, что порождение речи связано с двумя типами ограничений, различных и в то же время тесно связанных, – относящихся к языку и относящихся к дискурсу. Высказывания зависят от правил селекции, сочетаемости и вложения – специфических ограничений, которые не сводятся лишь к сфере чисто индивидуальной языковой деятельности. Символом советского официолекта может служить миниатюра из записных книжек А. Довженко о заколдованной трибуне, за которой никто не мог сказать правды.

В лживом контексте официоза ощущается как мифологический и наделяется отрицательными коннотациями жизненно важный для военного периода концепт героизм. О. Берггольц:

20.3.42. Здесь не говорят правды о Ленинграде, не говорят о голоде, а без этого никакой ‘героики’ Ленинграда нет (я ставлю слово ‘героика’ в кавычки только потому, что героизма на свете вообще не существует). Писать такие рассказы, как Тихонов, я могу, конечно, и даже они немаловажная вещь в заговоре молчания вокруг Ленинграда, но это все не то...

Нет, они не позволят ни прочесть по радио «Февральский дневник», ни издать книжки стихов так, как я хочу. Трубя о нашем мужестве, они скрывают от народа правду о нас. Мы изолированы, мы выступаем в ролях ‘героев’ фильма «Светлый путь» (Курсив наш. – А.В.).

На примере данных высказываний можно наблюдать процесс, с одной стороны, целенаправленного формирования, с другой – деконструкции одной из мифологем советского официолекта – мужество советского человека. Оно действительно имело место, однако, заботливо освобожденное от всякого налета правды жизни, раздражает реципиента официозной версии, который на себе испытывает пагубную односторонность такой интерпретации действительности, чувствуя себя марионеткой в политической игре.

Согласно теории ментальных пространств, реальный мир представляет собой просто еще одно пространство (Ж.Фоконье). Однако с точки зрения Этоса истинной риторики, требующей от языковой личности этически ответственной мыслеречевой деятельности на основе соблюдения прагматической конвенции – ‘единства слов, убеждений и дел’» (Н.Д.Арутюнова) – пространство реального мира принципиально является не просто ‘еще одним пространством’, а доминантой в парадигматическом ряду, критерием ‘оценки качества’ каждой из параллельных вербальных интерпретаций действительности. Получение информации – важнейший способ ориентирования в мире. От адекватности вербальной интерпретации референциального содержания зависит успешность жизнедеятельности человека как биологической и социальной особи. Сегодняшние неутешительные прогнозы можно расценивать во многом как результат социокультурного экстремизма, неадекватной действительности мыслеречевой деятельности политиков и правительственных чиновников. Поскольку речь объективно является инструментом интерпретации действительности, картина мира в сознании индивида неизбежно существует в виде вариативной интерпретации действительности. Хотя П. Серио и утверждает, что т.н. ‘честный язык’ – это фикция, правоту зарубежных критиков ‘советского языка’, апеллирующих к абсолютным критериям – рождение, любовь, смерть и под., которые могут являться камертоном правды и лжи, разоблачающих ложь, подтверждают дневники писателей. Ср. у О. Берггольц:

Все – ложь, – есть только эта девочка с застывшей в условной позе мольбы истощенной лапкой перед недвижным своим, окаменевшим от всего людского страдания лицом и глазами.

Все – ложь, – есть только эта девочка, есть Коля со сведенными руками и померкшим Разумом – его светозарным разумом, все остальное ложь или обман, и в лучшем случае – самообман.

Вспоминая эту девочку и Колю непрестанно, я чувствую всю ложность своего ‘успеха’. Я почему-то не могу радоваться ему, вернее, радуюсь, и вдруг обожжет стыдом, тайным, бездонным, холодным. И я сбиваюсь, мне отвратительно становится все, что я пишу, и вновь, вновь, вновь и вновь осознаю – холодно и отчаянно, что жить нельзя.

Тоталитарные перекосы советской государственности и советский дискурс как принудительная ментальность – две стороны одного явления, материальное и идеальное в их неразрывном единстве. Высказывание М. Геллера ‘советская система – эта диктатура языка’ [Цит. по: Серио 1993] мы уточнили бы следующим образом: диктатура антиэтосного использования русского языка в процессе реализации универсального идеоречевого цикла за счет гипертрофии идеократического логоса и революционного пафоса достаточно односторонней теории. Господствующие идеологические тексты становятся прецедентными, формируют ассоциативно-вербальную сеть совокупной языковой личности этносоциума, трансформируются во вторичные тексты, что, по Ю.Н. Караулову, определяет состояние языка в данный период как состояние коллективной ассоциативно-вербальной сети общества [Караулов 1991].

Оппозиционные режиму дневниковые записи писателей позволяют представить – из первых рук – какими путями официолект превращался в языковую ширму сознания для совокупной языковой личности этносоциума. Преобразование советской языковой ситуации в постсоветскую, а последней – в подлинно демократическую можно представить себе как увеличение ‘удельного веса’ правды на ‘полезную площадь’ русского дискурса. Возрождение русской мыслеречевой культуры необходимо не только в плане пафосно-вербально-элокутивных параметров (соблюдение норм литературного языка, богатство и выразительность речи и т.д.), но также логосно-тезаурусно-инвентивных и, прежде всего, этосно-мотивационно-диспозитивных параметров. Подлинно чистый язык – это все-таки максимально честный язык. Советский дискурс, трансформировавшийся ныне в постсоветский, должен стать полноценным русским дискурсом демократического общества.

Как показали наши исследования, для рефлектирующих рецепиентов военного времени, оценивающих качество советского дискурса, критерием оценки является правда (в нашей концепции синкретичного логосно-этосного феномена), понимаемая как элементарная адекватность вербализации референта. В публицистической летописи периода Великой Отечественной войны обнаруживаются две правды – правда действительной жизни – в ‘потаенной’, ‘подстольной’ публицистике автокоммуникации, и правда идеократическая, официально допустимая ‘единственно научной’ социальной теорией. Если системой координат для первого выступают жизненные реалии, события, которые и становятся фактами сознания языковой личности, будучи оформлены в высказываниях, то для второй первичны теоретические постулаты, интерпретируемые в интересах правящей партийной бюрократии, сквозь сито которых просеивается референт (например, альтернативными предстают интерпретации бытовой сферы капиталистического и социалистического миров в публиковавшихся статьях А.Толстого и дневниковых записях А.Довженко).

Фундаментальной чертой советского официолекта можно считать нарушение фактуальной презумпции, отсутствие у его идеологов риторского статуса, т.е. ориентации не только на социально значимый, но и этически ответственный идиодискурс – речевой поступок как социальное действие. С этих позиций дается, например, М.Горьким в «Несвоевременных мыслях» оценка личности и деятельности В.И.Ленина в первый год революции. Реальность и пропаганда зачастую взаимно исключают друг друга, являясь альтернативными ментальными пространствами с точки зрения параметров искренности и истинности суждений. Историки нашей политической пропаганды заостряют внимание прежде всего на этом факте: «Чем сильнее раскручивалась зловещая спираль кровавого антинародного террора, тем громче устная и печатная пропаганда твердила о ‘полной и окончательной победе социалистической демократии’. А массовые злодеяния и преступления преподносились как ‘защита трудового народа от внутренних врагов’ [Скуленко 1990: 141].

Проводя параллель с синкретичностью лексической грамматики, можно сказать, что авторитарная идеология синкретична с определенным – мифологическим референтным содержанием, ограниченным рамками избранной в качестве господствующей мифологемы, приобретающей статус официальной лингвориторической картины мира. Одни реалии ей органичны, другие нет и потому вытесняются полностью или частично вербальными связующими звеньями, за счет идеократической логики. Авторитарная идеология иначе и не может существовать: как лексические ограничения налагаются на грамматические модели, так и референтные ограничения неизбежны в идеологической грамматике. По аналогии можно было бы назвать это явление ‘референтными вхождениями в идеологические решетки’. Если лексикализованную грамматику целесообразно рассматривать в составе риторических структур как более крупных – речевых – единиц, то, в свою очередь, лингвориторические структуры приходится рассматривать в рамках идеологических построений. Лингвориторика предстает при этом как ‘грамматика идеологии’, так как риторические закономерности призваны текстуально воплотить и внедрить в сознание рецепиента ту или иную идеологически детерминированную версию действительности.

В то же время, для периода Великой Отечественной войны характерна существенная гармонизация официального ‘советского языка’ и реалиолекта на почве их страстной непримиримости по отношению к фашистским захватчикам.

 

Литература

  1. Довженко А.. «Пишу, разлученный с народом моим» / Публ. А. Пидсухи. Перевод с украинского И. Карабутенко // Огонек. 1989. № 19. С. 10-13.

  2. Арутюнова Н.Д. Прагматика // Лингвистический энциклопедический словарь. М., 1990. С. 389-390.

  3. Бахтин М.М. Искусство и ответственность // Бахтин М.М. Работы 20-х годов. Киев: Next, 1994. С. 7-8.

  4. Бердяев Н.А. Духи русской революции // Из глубины. Сборник статей о русской революции. М., 1990. С. 55-89.

  5. Берггольц О. Из дневников // Звезда. 1990. №.5. С. 180-191; № 6. С. 153-174.

  6. Будницкий О.В. История терроризма в России. Ростов-н/Д, 1996.

  7. Караулов Ю.Н. Некоторые мысли о состоянии русского языка // Русский язык в СССР. М., 1991. № 8. С. 5–10.

  8. Караулов Ю.Н. Русский язык и языковая личность. М, 1987.

  9. Купина Н.А. Тоталитарный язык: Словарь и речевые реакции. Екатеринбург–Пермь, 1995.

  10. Розеншток-Хюсси О. Речь и действительность. М.: Лабиринт, 1994.

  11. Рыклин М. Террорологики. Тарту–М., 1992.

  12. Серио П. О языке власти: критический анализ // Философия языка: в границах и вне границ / Ю.С. Степанов, П. Серио, Д.И. Руденко и др. Науч. ред. тома Д.И. Руденко. Х.: Око, 1993. [Т.] I. С. 83–100.

  13. Скуленко М.И. История политической пропаганды. К., 1990.

  14. Степанов Ю.С. Альтернативный мир, Дискурс, Факт и принцип Причинности // Язык и наука конца 20 века: Сб. статей / Под ред. акад. Ю.С.Степанова. М.: Институт языкознания РАН, 1995. С. 35–73.

  15. Толстой А. Собрание соч.: В 6 т.: т.6. М., 1953.

  16. Фромм Э. Душа человека. М., 1992.

 

Теоретическая и прикладная лингвистика. Вып.2. Язык и социальная среда. Воронеж: Изд-во ВГТУ, 2000. С.21-42.

 

© А.А.Ворожбитова, 2000

 

Создать бесплатный сайт с uCoz